Но тогда о войне писать бессмысленно.
А если писать о мире? Писать, глядя на мир из войны? До сих пор о войне писали так, будто она – отклонение от нормы. Однако, коль скоро правда в обратном, может стоит описать мирное время как причудливейшее из явлений? Как бы звучали первые строки военного романа о мире?»
Клаас достаёт ручку и записывает на залитом розовым светом листке:
«Он смывал с себя пот и кровь. В носу стоял привычный запах гари. Вой пролетевшего штурмовика заглушил шум воды в ду́ше. Он закрыл кран, вытерся и стал одеваться. Гражданское непривычно сидело на нём. Он посмотрел в зеркало и еле узнал себя – растерянный вид, отсутствующий взгляд. Подумать только: пару часов лёту и он ринется в мирную жизнь. Он окажется на улице совсем один, без отряда, безоружный, беззащитный перед стайками смеющихся детишек и загорелых женщин. На него станут глядеть без опаски, будут подходить и спрашивать, как пройти в парк. И почему он не подписал контракт? Все твердят: хватит воевать, пора жить. Зачем жить? И как? Чем заниматься, если не воевать? Никто не объясняет. Просто надо и всё. Странно. Говорят: рано или поздно всё равно придётся уйти на гражданку, тогда ещё сложнее будет перестроиться. Вот что больше всего страшило и подталкивало сменить автомат на… Зачем мир? Он воевал бы вот так, всю жизнь, пока не убьют. Чем же заняться на гражданке? Может, бизнесом? Тоже разведка, наступление, оборона, засада. Он представил себя за большим столом, секретарша наливает кофе.
– Леночка, а как обстоят дела с фирмой М? Ещё оказывают сопротивление?
А она:
– Нет, капитулировали и готовы к слиянию.
По телу разливается огонь, как после успешного рейда.
Леночка. Почему Леночка? Почему не Оленька или Жанночка? Странно».
Клаас ставит точку, его разбирает хохот. Он встаёт и одевается. За окном поют птицы, солнце разгорается за деревьями. Эдик подходит к книжному шкафу – на нижних полках труды по истории России: Карамзин, Соловьёв, Ключевский. Верхние полки занимает «Всемирная литература» на русском языке: Клаас наугад берёт том Карамзина:
«Немцы бились отчаянно, – рассказывает Николай Михайлович со страниц „Истории государства российского“, – пехота их заслужила в сей день славное название железной. Оказав неустрашимость, хладнокровие, искусство, Плеттенберг мог бы одержать победу, если бы не случилась измена. Пишут, что орденский знаменосец, Шварц, будучи смертельно уязвлён стрелою, закричал своим: „Кто из вас достоин принять от меня знамя?“ Один из рыцарей, именем Гаммерштет, хотел взять его, получил отказ и в досаде отсёк руку Шварцу, который, схватив знамя в другую, зубами изорвал оное; а Гаммерштет бежал к россиянам и помог им истребить знатную часть немецкой пехоты. Однако ж Плеттенберг устоял на месте. Сражение кончилось: и те и другие имели нужду в отдыхе. Прошло два дня: магистр в порядке удалился к границе и навеки установил торжествовать 13 сентября, или день Псковской битвы, знаменитой в летописях ордена, который долгое время гордился подвигами сей войны как славнейшими для своего оружия. – Заметим, что полководцы Иоанновы гнушались изменою Гаммерштета: недовольный холодностию россиян, он уехал в Данию, искал службы в Швеции, наконец возвратился в Москву уже при великом князе Василии, где послы императора Максимилиана видели его в богатой одежде среди многочисленных царедворцев».
«Ну вот, ещё одна война, – думает Клаас. – Такая же бессмысленная как и чеченская, с тем же звериным мужеством одних и человечным малодушием других. Боже мой, за что они воевали: Ливонский Орден – его и в помине нет уже. Что там сейчас? Ах да, Латвия и Эстония, ну конечно… А какие страсти кипели, какие жертвы принесены… Безумие… Безумие! Разрисованный кусок материи, цветной лоскут… Отрубил руку… Вцепился зубами… Безумие! Нет, это ни в какое сравнение с фауной не идёт, животные дерутся за пищу, за самку, за территорию, за власть в стаде в конце концов. А тут что? „Кто из вас достоин принять от меня знамя“ – безумие. Готовы убить за символ, умереть за символ, пожертвовать счастьем, ближними, надеждой – и всё за символ, за пустоту! Это лучшие среди нас!»
Клаас пролистывает книгу.
«Что он был за человек, этот знаменосец Шварц, о чём думал, чем жил? Что должно быть в сознании, чтобы в последние минуты жизни рвать зубами знамя? Да он же боевик, фанатик!»
Эдик ставит том на прежнее место. Глаза шарят по полкам как по приборной доске. Рука тянется к «Литературе Древнего Востока»:
Гильгамеш, куда ты стремишься?
Жизни, что ищешь, – не найдёшь ты!
Боги, когда создавали человека,
Смерть они определили человеку,
Жизнь в своих руках удержали.
Ты же, Гильгамеш, насыщай свой желудок,
Днём и ночью будешь ты весел,
Праздник справляй ежедневно,
Днём и ночью играй и пляши ты!
Гляди, как дитя твою руку держит,
Своими объятиями радуй супругу —
Только в этом дело человека!
«Вот и всё, что можно сказать о жизни. Всё написано. Всё давным-давно написано». Клаас хочет узнать, когда был создан текст и как он называется:
«Об увидевшем всё», девятнадцатый век до нашей эры: заголовок звучит как приговор всей мировой литературе. Четыре тысячи лет тому назад некто увидел и описал всё – всё, что мы с тех пор видим и о чём пишем. Тогда зачем…?»
Эдик идёт к столику, читает только что написанное:
«Чушь. Банальность. Бред».
Вырывает листок, хочет смять и бросить в корзину, но останавливается. Жалко. Ничтожный клочок, пол часа писанины, но своё, пережитое. Листок опускается на стол.