– Коль скоро моему брату позволено читать между строк у Гомера, – возразил тот, – то и я позволю себе ненадолго сию прихоть в отношении Абеляра.
Шварц принял позу проповедника за кафедрой.
– Оскоплённый, униженный, кающийся, поверженный во прах, постригшийся в монахи, потерявший возлюбленную, он всё же не может удержаться от восторга, вспоминая о своих любовных приключениях. «Итак, – говорит Абеляр, – под предлогом учения мы всецело предавались любви, и усердие в занятиях доставляло нам тайное уединение. И над раскрытыми книгами больше звучали слова о любви, чем об учении; больше было поцелуев, чем мудрых изречений; руки чаще тянулись к груди, чем к книгам, а глаза чаще отражали любовь, чем следили за написанным.»
Воображение Дюрера, то следуя за описанием, то опережая его, рисовало груды книг, столь любимых им, и два обнаженных тела, увлекаемых токами страсти. В этом было что-то от грехопадения прародителей. Альбрехт силился поймать возникший образ, чтобы разглядеть лица, а речь Шварца текла, и новые картины смывали прежние, словно волны слизывали песчаные за́мки на берегу Остзейского моря.
– «Чтобы возбуждать меньше подозрений, я наносил Элоизе удары, но не в гневе, а с любовью, не в раздражении, а с нежностью, и эти удары были приятней любого бальзама. Что дальше? Охваченные страстью, мы не упустили ни одной из любовных ласк с добавлением и всего того необычного, что могла придумать любовь. И чем меньше этих наслаждений мы испытали в прошлом, тем пламенней предавались им и тем менее пресыщения они у нас вызывали».
Шварц умолк. Захмелевшие мужи мечтательно смотрели, кто на вино в кубке, кто на пламя свечей. О чём думали они? Вспоминали свои любовные похождения? Жаждали новых? Или просто предались неге, которая невольно овладевает сердцем и пронизывает тело всякий раз, как только вечная женственность, в одном из бесчисленных образов своих, является мужской душе?
Подле кованного подсвечника на стол рухнул мотылек с опалёнными крыльями. Другой отчаянно бился лужице вина.
– Годы страдания ради мига наслажденья… – проронил Бегайм. – Вы описали сие столь красноречиво, доблестный рыцарь креста, что я готов признать Вас победителем в сегодняшнем диспуте.
– Я бы на Вашем месте не торопился возлагать венец на чело моего брата. – Тон Генриха был таким, будто на раскаленное железо плеснули ледяной водой. – Хотя мне и льстит, что мой горячо любимый Конрад владеет языком столь же искусно, сколь и мечом, однако, справедливости ради, должен заметить, что он похищает у Вас победу, великодушный Лоренц. Ибо незаметно переведя разговор с войны, прискорбнейшего из человеческих занятий, на любовь – занятие достойнейшее, хоть порой и сопряженное со страданием, он вводит Вас в заблуждение. Это всё равно, что доказывать преимущества чистилища, перечисляя красоты рая!
– Я мог бы тебе возразить, любезный брат, сказав, что любовь суть та же война. Страсть возможна лишь тогда, когда мужчина покоряет женщину. Впрочем, ты мало что в этом смыслишь, ибо верность супруги и домашний очаг заменяют тебе любовные битвы.
– Твои слова ни мало не задевают меня. Право, к чему бороздить неведомые моря в поисках клада, когда твой дом полон сокровищ?
– Избрав для себя путь благоразумия и довольства, ты навсегда утратил из виду тропу счастья.
Близнец вздрогнул. Конрад посмотрел брату в глаза, и его губы зашлись ухмылкой.
– Я избрал стезю счастья. Посему благоразумие и довольство мне неведомы. Я не измеряю земной путь временем, Хронос не властен надо мною. Я служу Афродите, а более всего – Марсу!
– Вы, несомненно, столь же храбры, сколь и умны, благородный Конрад, – начал Пиркгеймер. – Я надеюсь, список сих достоинств может пополнить и искренность. Признайтесь, не взимает ли Марс плату за военные подвиги страхом перед лицом опасности? Когда сквозь прорезь забрала видишь противника, кой мчится навстречу, выставив копьё, когда слышишь свист пролетающих стрел и ядер, когда понимаешь, что в любой миг можно лишиться какого-нибудь из членов, или даже самой жизни, не сжимает ли сердце страх? Лишь честь и жажда славы толкают воина на подвиги, однако упоение битвой приходит уже после битвы вкупе с облегчением. Тягостное чувство сие особенно остро, когда твой соратник исходит стонами и истекает кровью у тебя на глазах.
– Любезный Вилибальд! – крестоносец понизил голос. – Войско в четыре тысячи рыцарей и две тысячи ландскнехтов, обращающее в бегство сорокатысячную армию, во-первых, ведо́мо искусным полководцем, а во-вторых, состоит из бесстрашных воинов.
– С шестью тысячами одолеть сорок? – изумился мастер Альбрехт.
– Не смею усомниться в правдивости Ваших слов, – продолжил Вилибальд. – Но сей подвиг достоин того, чтобы быть воспетым как победа Александра Великого над персами! Кто же сей искусный полководец? Поведайте нам.
– Магистр Вольтер фон Плеттенберг! А случилась сия битва не далее как в прошлом году в день святой Моники на реке Серица, что верстах в десяти от русской крепости Изборск.
– Вы видели сие своими глазами? – в Бегайме заговорило любопытство хрониста.
– Не только видел, но держал орденское знамя, бился, командовал и был ранен, правда, легко. К чести магистра добавлю, что из двух тысяч ландскнехтов, едва ли половина происходила из немецких земель, остальные – местные земледельцы, ливы и эсты, никудышные вояки!
– Но что же могло подвигнуть магистра на столь отчаянные, ежели не сказать, безрассудные деяния?
– Отчасти надежда на литовского князя Александра, который к тому времени успел увенчать себя и польской короной, так что располагал значительными силами. Магистр заключил с ним договор в Вендене. Главная же причина состояла в опасности потерять Ливонию. Это могло случиться весьма скоро, если не нанести московитам поражение одним сокрушительным ударом. Магистр как никто знает русских, ибо ещё четырнадцатилетним отроком покинул отеческий замок Мейерих у Зёста и прибыл в Нарву – крепость на самой границе с владениями Иоанна Московского. Лет десять назад московский князь повелел заложить свой город прямо напротив Нарвы, и назвал его собственным именем – Ивангород. Сея твердыня – источник непрестанной опасности и напоминание о том, что нас ждёт, предайся мы умеренности и неге. Магистр преодолел собственную неприязнь к прочим князям Ливонии, как духовным так и светским, враждебным Ордену, что говорит о его великодушии. Однако то, что ему удалось убедить в необходимости общих действий против московитов даже архиепископа Рижского и граждан Риги, кои испытывают к нему столь же мало симпатий, как и вы к своим соседям, маркграфам Гогецоллернам, – это свидетельство веры всех ливонских немцев в талант и храбрость Плеттенберга.