Под датой «3 мая 2002 года» приведён был фрагмент из «Воспоминаний» Лорера о генерале Раевском, высадившимся на берег с первым отрядом десанта в тот день:
«Я и весь отряд любовались на своего нового начальника Н. Н. Раевского. Высокий, стройный, в шарфе и с шашкою через плечо, стоял он серьёзно перед рядами войска, которое готовился вести к победе. В цвете лет, с чёрными волосами, лежавшими на красном его воротнике, и в синих очках, Раевский на всех производил хорошее впечатление; в фигуре его была какая-то гордость и отвага…»
«Может, всё дело в шарфе и синих очках? Почему мы никогда не „любовались на своего нового начальника“ в Чечне? Соловьёв тоже „производил хорошее впечатление“. Только вот в фигуре его не было ни гордости, ни отваги. И воротник красный ему не помог бы, и чёрные волосы. Да и шарф с синими очками тоже. Весь его облик говорил: „я – не воин, я – работяга. Ассенизатор. Выполняю грязную работу“. И форму свою он носил как рабочую робу. Никто из нас не был там воином, все были рабочими. Война стала работой, вот в чём коренное отличие их войны от нашей».
На странице, помеченной «3 мая 2003 г.» вклеена была репродукция картины Айвазовского «Высадка в Субаши», распечатанная на цветном принтере: хорошо просматривались обстреливающие берег боевые корабли, а вот десантные шлюпки и горцы на переднем плане, равно как и ополовиненное пушечным ядром дерево, оказались смазаны попавшими на краску морскими брызгами. Возле репродукции отрывок из мемуаров художника:
«Берег, озарённый заходящим солнцем, – живописал Айвазовский вечер 3 мая 1839 г., – лес, далёкие горы, флот, стоящий на якоре, катера, снующие по морю, поддерживают сообщение с берегом… Миновав лес, я вышел на поляну; здесь картина отдыха после недавней боевой тревоги: группы солдат, сидящие на барабанах офицеры, трупы убитых и приехавшие за уборкой их черкесские подводы. Развернув портфель, я вооружился карандашом и принялся срисовывать одну группу. В это время какой-то черкес бесцеремонно взял у меня портфель из рук, понёс показать мой рисунок своим. Понравился ли он горцам – не знаю; помню только, что черкес возвратил мне рисунок выпачканным в крови… Этот „местный колорит“ так и остался на нём, и я долгое время берёг это осязаемое воспоминание об экспедиции…»
Ниже приписка Клааса:
«Пил водку в Головинке под тюльпановым деревом, посаженным Раевским. Вспоминал. У нас фотографы тоже снимали батальные сцены. Ни одной достойной. Как изменилось время. Нынешняя война отравляет пейзаж. Её гнойный оттенок подмешивается и в перламутр горной реки, и в багрянец восхода. Когда высаживались с вертушки на хребты, какую тоску навевала вся эта красота, до чего случайной она казалась, до чего неуместной посреди насильственной смерти. В героизме нашем не было даже намёка на эстетику. В лучшем случае, безотчётное ухарство пренебрегших техникой безопасности сотрудников предприятия точечно-массового убийства. А они могли среди трупов сидеть и, как ни в чём не бывало, срисовывать уцелевших».
Последняя запись датирована 15 августа 2005 года и озаглавлена «Лазаревское»:
«Ездил в Лазаревское. Купался в Пзезуапсе. Читал Шиллера в подлиннике. Помянул Саню Одоевского и павших от его руки местных. Да, Александр Иванович, „любил ты моря шум, молчанье синей степи – и мрачных гор зубчатые хребты…“ Я их тоже люблю. И понесло же тебя на Сенатскую площадь. Декабристы. К мечам рванулись ваши руки, и лишь оковы обрели? Свободы хотели для России, думали: раз-два, царя сбросили и новая жизнь началась? Как бы не так, Саша. Вы вот в душе смеялись над царями, а закованными руками что делали? Для этих же царей порабощали горцев, дикое свободолюбивое племя. И ты, и тёска твой Бестужев-Марлинский. Надо в Адлер съездить, помянуть Бестужева. Эх, Саша, Саша. Всё как ты предсказывал случилось, из искры возгорелось пламя. Только тебе такая Россия бы не понравилась. И с горцами воюем мы до сих пор. Грязно воюем, Саша».
Справа аккуратным почерком Клаас вывел:
«Из «Воспоминаний» начальника штаба Н. Н. Раевского Григория Ивановича Филипсона:
«Пошёл навестить князя Одоевского… Я нашел его в горе: он только что получил известие о смерти своего отца, которого горячо любил. Он говорил, что порвалась последняя связь его с жизнью, а когда узнал о готовящейся серьёзной экспедиции, обрадовался и сказал решительно, что живым оттуда не воротится… Он был в таком положении, что утешать его или спорить с ним было бы безрассудно… Вечером я узнал, что князь Одоевский упросил своего полкового командира перевести его задним числом в 3-й батальон, назначенный в дело… Он дал мне слово беречь свою жизнь. …Я с особенным удовольствием вспоминаю часы, проведённые в беседе с этой светлою, поэтическою и крайне симпатическою личностью. Этих часов было немного. Через месяц, когда мы были уже в Псезуапсе, я должен был ехать с Раевским на пароходе по линии и зашёл к Одоевскому проститься. Я нашёл его на кровати, в лихорадочном жару. В отряде было множество больных лихорадкою; жара стояла тропическая. Одоевский приписывал свою болезнь тому, что накануне начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через поднятые полы палатки».
На подъёме к парку Ривьера стоит патруль ДПС с радаром. Нарушителей на дешёвых машинах пропускают, рассчитывают на крупную «дичь». Из-за поворота вылетают две бэхи на бешеной скорости, и, не обращая внимания на пешеходов и светофоры, несутся к порту.
«Сдуреть! Уже средь бела дня гоняют, – думает Клаас. – Раньше хоть по ночам».
Он слышит пронзительный свисток.