– Ergo, что наверху, то и внизу.
– Не понимаю, сударь. Потщитесь изъясняться вразумительно. Меня говорить учили люди, а не птицы.
Снова подул ветерок.
– Неужели и сейчас не слышите? – изумился Бальтазар.
– Вы вот мне скажите, господин птицелов, верно ли про Вас сказывают, будто Вы вознамерились руки на себя наложить?
Вопрос звучал жестоко, но Шварц был сыт по горло недомолвками и чудотворными намёками. Ему хотелось вывести наконец юного Рабенштейна на чистую воду, увидеть боль и страсть, которая движет любым смертным, будь он хоть самым великим астрологом и алхимиком на свете.
– Людей ужасает то, чего страшиться не стоит, – продолжал Рабенштейн столь же невозмутимо. – Всё живущее умирает. Есть время рождаться и время умирать. Только Агнесса влечет меня вниз, но если она устремится вверх, я с радостью последую за ней.
– Но разве наложить на себя руки – это не противно христианской вере и рыцарской чести? Ведь если опротивело жить, можно умереть в бою или предаться какому-нибудь рискованному предприятию.
– Честь и вера суть цепи, которыми мы прикованы к кораблю невежества. Нам предписано покидать мир сей так, а не иначе, и жить по воле господ наших душ. Однако у меня нет господина. Я не невольник, принуждённый до последнего вздоха орудовать веслом, чтобы потом мое тело расковали и выбросили за борт в пищу рыбам. Я вхожу и выхожу через ту дверь, которую открываю сам, причём открываю, когда мне хочется.
– Да от Вас пахнет костром, сударь!
– Жгущие людей на кострах суть рабы и темничные стражи.
– Но ежели вера для Вас – оковы, отчего Вы молились перед распятьем?
– Я не молился.
– Каялись?
– Нет.
– Что же Вы, спали там, что ли?
– Скорее, слушал.
– Что слушали?
– То, чего не слышишь ты, рыцарь Шварц!
– Никак голоса деревьев и цветов?
– Всё же я в тебе не ошибся, – обрадовался Бальтазар. – Ты ещё не слышишь, но уже готов услышать. Хорошо, пусть слово внешнее предшествует внутреннему.
– Вы о чем это, сударь?
Конрад не желал фамильярничать с сумасшедшим, который к тому же, распространял злейшую ересь. Если бы Бальтазар фон Рабенштейн внушил Конраду такое же доверие, как Дюрер, например, или Пиркгеймер, он мог бы приподнять завесу, скрывавшую от посторонних взоров его сокровенные думы о божественных предметах, однако Бальтазар производил впечатление бунтаря. Бунтари же заставляли Шварца думать не о духовном, а о мирском, где, как он знал по опыту, необходимы очень ясные границы. Граница дозволенного пролегала для Конрада там, где сомнение в догматах католической веры переходило в утверждение догматов веры некатолической. Бальтазар не просто рассуждал о вере, он предлагал какую-то иную веру, не магометанскую и не иудейскую. Какую-то свою. Правда, Конрад скорее изобразил удивление, нежели действительно испытал его. От Востока до Запада скитались тьмы еретиков всевозможных толков. Большинство из них, попадая в руки святейшей инквизиции, становились ревностными католиками, но были и такие, кто упорствовал до последнего вздоха. Они отвергали иконы, статуи, мощи, священство, монашество и даже Святое Причастие, но дерзали называть себя при этом христианами. Даже у московитов свои еретики были. Шварц видел нескольких, бежавших из Новгорода в Ригу от преследований. Они без разбору всем говорили о новой вере: немцу, московиту, ливу и даже жиду:
«Всё в человеке – как доброе, так и злое – от самого человека; а дьявол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло».
Шварц со многим соглашался.
«Ты думаешь, что молишься Богу, а на самом деле молишься воздуху, – проповедовал один новгородский толмач, знавший и по-латински и по-немецки. – Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели! Какой успех человеку морить себя голодом и не делать добрых дел? Угоднее Богу кормить голодного, чем иссушать свою собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены, избавлять от томления бедняков, чем томиться самому!»
В тот памятный день еретики проповедовали прямо на площади перед замком. Конрад поднялся в зал и увидел Плеттенберга. Магистр стоял у окна и слушал, скрестив руки на груди.
– Отчего Вы не велите схватить еретика? – поинтересовался Шварц.
– Он не нашей веры, – ответил магистр, не оборачиваясь. – Он греческого закона. А отчего Вы́ хотите схватить его, брат Шварц?
– Насколько я понимаю, он отвергает монашество, проповедует против почитания креста и вообще разрушает основания Церкви. Разве сего недостаточно для ареста? Что если восстанет чернь? Эдак каждый станет кроить веру и Церковь на свой манер.
Магистр подошёл к резному столику и взял старую истрёпанную книгу.
– Вы, брат Шварц, согласны с этим?
Фенрих взял фолиант и стал читать:
«Спаситель запретил своим апостолам всякое земное владение; но Его Божественное Слово сделалось посмеянием, когда император Константин, три века спустя после Рождества Иисуса Христа, дал папе целое государство… Богатство извратило и отравило Церковь Христову… Откуда происходит симония, высокомерие священников и их разврат? Причина всех зол заключается в этом яде?»
– Откуда это?
– Вы согласны с написанным, брат Шварц?
– Вы испытываете меня?
– Так Вы согласны?
– Нет.
– Почему?
– Потому что нищая Церковь пригодна лишь для святых. Куда же прикажете деваться всем остальным? Податься к жидам или магометанам? И как установить пределы требуемой бедности? Ведь если у папы не должно быть государства и имущества, тогда и у христиан вообще не должно быть ни того, ни другого. Тогда всем нам надо уподобиться святому Франциску – раздать имение и жить милостыней. Но святого Франциска защищала та же богатая Церковь и сонмы воинов, стерегущих христианский мир от магометан. А ежели все мы раздадим богатства, сбросим доспехи и пойдём подаяние просить, то закончим на невольничьем рынке у турок. Лишите Церковь и Орден богатств, и месяца не пройдет, как в этом замке будут орудовать московиты. И тогда нам с вами придётся разучить ту песенку святого Франциска, в коей он возносит хвалу Творцу за сестру нашу смерть. Властителям мудрствовать столь же опасно, как и черни, брат Плеттенберг.