Всё, случившееся дальше, стало для Клааса подстрочным комментарием к последней фразе – консультации, анализы, химиотерапия, парик, искромсанное высохшее тело, которое Эдик бережно очищал влажными тампонами по нескольку раз на день, осунувшееся лицо и те же глаза, полные синих искр…
Клаас смотрит на листок. Поднимает его, разворачивает. Ком в горле. Тошнота. Приступ проходит, но во рту остаётся отвратительный привкус. Хочется запить. Клаас неистово смотрит на плывущие облака, из груди снова рвётся: «Я ненавижу тебя!», но он вспоминает старика с крестом, и крик замирает в горле. Она снова здесь – та вторая, застывшая в мозгу остекленевшей слизью, пропитавшая лёгкие ядовитым дымом. Она всегда подкарауливает в закоулках сознания, скрывается за занавеской, чтобы явиться в миг самых трогательных воспоминаний, чтобы напомнить ему о собственной гнусности, чтобы осквернить своим присутствием святилище памяти, куда даже он сам не осмеливается входить. Эдик перечитывает две строфы:
Ihre Gestalt – des Morgenlandes Palme
Und Arabeske ihrer sanften Locken,
Und ihre Kleider – Pracht der duft’gen Almen,
Und ihre Stimme – Klang der Silberglocken.
Und ihrer Augen feurige Vulkane,
Vor deren Glut die Nordländer vergehen.
Die Weisheit blickt durch diese Ozeane
Von allen Synagogen und Moscheen.
***
Образ её – пальма Востока
И арабеска её мягких локонов,
И одежда её – роскошь душистых горных лугов,
И голос её – звон серебряных колокольцев,
И огненные вулканы её очей,
От жара коих гибнут северяне.
Сквозь эти океаны
Взирает мудрость всех синагог и мечетей.
Как он мог ошибиться так жестоко? Что это было? Любовь? Неужели, любовь? Или биохимия, гормоны? Ну да, он давно не встречался с женщинами, а тут… Всё сложилось так удачно, так романтично: случайное знакомство в магазине, оброненная заколка, карие глаза… Она училась на факультете германистики и – какое совпадение! – её поэтом был Гейне, а любимым стихотворением… Ну, конечно.
Они декламировали на пару:
Zu fragmentarisch ist Welt und Leben!
Ich will mich zum deutschen Professor begeben.
Der weiß das Leben zusammenzusetzen,
Und er macht ein verständlich System daraus;
Mit seinen Nachtmützen und Schlafrockfetzen
Stopft er die Lücken des Weltenbaus.
***
Мир и жизнь слишком фрагментарны!
Желаю отправится к германскому профессору.
Он умеет собрать жизнь по кусочкам,
Он приводит её в понятную систему;
Он затыкает бреши мироздания
Своими ночными колпаками и пижамами.
А как она играла на гитаре, на флейте! Писала стихи и музыку, мечтала стать рок-звездой. Талантливая. Эксцентричная. Очаровательная. Беспощадная.
Когда начались припадки, Эдик даже не разозлился. Ей было позволено всё, ведь она – особенная.
– Какое право имеет он решать, кто знает, а кто – нет! – голос её звучал как обычно тихо и напевно, но негодование сквозило в каждой ноте. – Они программируют людей, делают из них неудачников. Да откуда он знает, что у меня был за день!
– Эльза, но ведь он не ясновидящий. Он слушает твой ответ и ставит оценку. Это нормально. Потом, если тебя не устраивает четвёрка, всегда можно пересдать. В чем проблема-то? Со всеми случается.
В тот день он впервые испытал на себе этот взгляд – испепеляющий взгляд!
– Запомни, Эдик, – ответила она, выделяя каждое слово. – Я – не все!
Эльза не допускала и мысли, что люди бывают ещё кем-то кроме «победителей» и «неудачников», что отношения могут строиться на равных, без господства и подавления, что кроме «верха» и «низа» бывают другие стороны света. Клаас столкнулся с совершенно иным миром, чуждым ему и непонятным. Непонятным несмотря ни на что: ни на майора Соловьёва, ни на беспощадных соплеменников Эльзы, которые едва ли признают в ней, не знавшей ни слова по-чеченски, свою. Оставаясь один, он невольно возмущался, спорил, доказывал… «Да разве так можно, – говорил он воображаемой Эльзе. – Ну, хорошо, ты чего-то достигла, пусть многого. Ты – выдающаяся личность. Но всё равно любые высоты, которых мы достигаем в жизни, весьма относительны, и, по правде сказать, – ничтожны. Просто нелепо, взобравшись на пригорок, чуть-чуть поднявшись над окружающими, мнить себя Зевсом на Олимпе или Моисеем на горе Синайской, принесшим глупым людишкам с головокружительной высоты скрижали закона. У каждого свои скрижали, как ты этого не понимаешь»?
Но Клаас так и не набрался смелости высказать ей это. Стоило ему увидеть её бездонные карие глаза…
Что это было? Любовь? Тогда почему всё так гадко закончилось? Гормоны? Но откуда же рождались стихи? А если любовь и гормоны – одно и то же? И если от любви до ненависти и впрямь один шаг, то какое право имеет он, подонок, говорить, что любил – нет, любит – Клару? «Но ведь это Клара!», – отвечает он себе, словно оправдываясь.
Он не ревновал Эльзу. Она никогда и никому не обещала ничего определённого, но каждый чувствовал, что избранник именно он. Чувствовал и боялся спросить. Боялся не отрицательного ответа, но самого вопроса, ибо он прозвучал бы так пошло, так мещански… Каждый говорил себе: «Эльза ищет. Эльза многогранна. У Эльзы нет границ».
Поэтому, когда она уехала на лето к родственникам, Эдик не удивился, встретив на набережной Дэна, старого знакомого, уличного саксофониста, гробившего всю выручку на телефонные переговоры с ней. Похоже, он сидел на одной каше. Но похудел не столько от недостатка питательных веществ в организме, сколько от избытка любви, превращавшейся в яд за отсутствием взаимности. Клаас не ревновал, он сочувствовал. Они оба сочувствовали друг другу. Как-то пошли к нему домой.
– Эдик, Боже мой, неужели ты! – всплеснула руками мама Дэна. – В одном городе живём, а не видимся совсем.
Они обменялись номерами сотовых, обещали не пропадать. Дэн классно играл джаз. Они на пару такие концерты закатывали, что соседи даже в час ночи устраивались у окон и слушали. С соседями Дэну повезло – не жлобы.