– Брат Плеттенберг, московит набирает силу с каждым годом, а мы истощаемся. Король Александр предал нас, сословия Ливонии не отважатся на следующий поход, ежели мы сейчас не защитим свои пределы. Прусские братья бессильны, Империя занята внутренними неурядицами, города ганзейские скорее станут искать защиты Ливонии у датчан, чем у нас. Господь дарует последнюю возможность: или мы разгромим московита одним мощным ударом, или же Ливония зачахнет навсегда!
И Вольтер Плеттенберг согласился. Да, он согласился с его, Лукаса, мнением. Впервые за многие годы. Влияние Хамерштетера росло, он уже ощущал увесистое древко орденского знамени в своих ладонях, как вдруг явился Конрад Шварц. Он задержался из-за неприятностей в Эрнестинской Саксонии, а потом просидел в Любеке, ожидая благоприятной погоды. Но самое главное: Шварц не привёл с собою подкрепления, если не считать двух сотен швейцарских пехотинцев. Ни единого рыцаря, ни единого! Охотников воевать не нашлось. Привлекательность Ордена падала стремительно, даже в Вестфалии. Вместо рыцарей фенрих пригнал телеги, груженные аркебузами и порохом. Шварц потратил на пехотинцев и аркебузы все деньги, которые ему выделили из орденской казны. Не просто потратил, а щедро оплатил своему братцу из Нюрнберга и швейцарцев, и огненные снаряды. Тот будто бы показал Конраду книги о новом ведении боя. Итальянцы и швейцарцы придумали такое устроение битвы, при котором меткая нескончаемая стрельба из пушек и аркебуз рассеивает отборное рыцарское войско. Швейцарцы, рассказывал фенрих, даже сумели разгромить конницу Императора и Швабского союза. Ах, что было бы, ежели б не Шварц, а он, Лукас Хамерштетер, столь самовольно обошёлся с орденской казной? Его предали бы суду немедленно. Но Шварцу верили.
Теперь с утра до ночи из леса доносится пальба и приказы на верхненемецком наречии – это швейцарцы муштруют ливонскую пехоту. Пехота, ландскнехты и пешие рыцари, примет на себя главный удар.
Как просияли глаза магистра, когда ему доложили о прибытии злополучного фенриха! Хамерштетера задвинули, будто и не было ни Изборска, ни Пскова, ни долгих лет преданного служения Ордену, на протяжении которых он мучительно вытравливал из себя страх, закалял дух упорным трудом, добивался бесстрашия, которое баловням судьбы вроде Шварца и Плеттенберга, подарено от рождения.
И всё же Лукас радовался тому, что сохранил Шварцу жизнь. Он не унизился до отравления. Сверши он подобное злодеяние, и все надежды на удачную попытку сравняться со Шварцем – нет, превзойти его! – рухнули бы в одночасье. Здесь на Смолине, в тридцати милях от Пскова, с ордами русских в тылу Орден победит или погибнет. Но даже, если и победит. Что потом? Лукас не хотел сейчас об этом думать. Он ощущал непомерную обиду, неуёмное тщеславие и такую неистовую ярость, что ни страху, ни мыслям о будущем, казалось, более не осталось места в душе его. На сей раз он решил лучше умереть, чем пасть с занятой вершины. Хамерштетер знал, что решимость может покинуть его перед лицом опасности, как случалось уже не раз, но теперь всё иначе, ибо сама судьба загнала его и Орден в тупик, из которого имелось лишь два выхода: победа, или смерть. Правда, оставалась ещё одна возможность… Хамерштетера передёрнуло. Как бы не противна была ему мысль, но она нет-нет, да и выползала из зловонных расщелин ума.
От занимавших его дум Лукаса отвлекли двое всадников на противоположном берегу. Хамерштетер пригляделся. Они явно старались незаметно прокрасться к лагерю.
«Русский высылает соглядатаев, – пронеслось в голове рыцаря. – Значит он совсем близко. Надобно известить магистра».
Хамерштетер поспешил в лагерь, гадая по дороге, разглядят ли с того берега московиты ливонское войско или нет. Бросалось в глаза необыкновенное положение немецкого обоза: его прямо-таки выставили на показ. Рядом не-немцы держали наготове коней. Краем глаза Лукас заметил эста, с которым он имел столь малоприятную беседу на берегу. Тот отдавал какие-то распоряжения крестьянам на своём тягучем языке. Янус продал бы не только услужение, но и саму душу, если бы это хоть на волос приблизило его к заветной цели: поселиться в Ревеле и обзавестись собственной мастерской. Пятнадцать серебряных кругляшей, которые Лукас отвесил ему сегодня, чуть-чуть приоткрыли Янусу ворота Ревеля. Конечно, он предпочёл бы подмешать Шварцу яд в вино и получить вдвое больше, тем более что, мало какой эст или лив откажется увидеть смерть немца, особенно если она оплачена другим немцем, ведь сами аборигены редко могли позволить себе такую роскошь как открытый бунт. Они неизменно терпели поражение в неравной вражде, и цена его оказывалась всякий раз чересчур высока. Потому аборигенам оставалось только покоряться и ненавидеть, хотя, для ненависти они слишком рассудительны и спокойны. Добра им ждать неоткуда. Смени немцев поляки или шведы, жизнь их не полегчает, а уж тяжелую руку московита они чувствуют на себе непрестанно. Лукас уважал этот тихий и трудолюбивый народ. Он не презирал не-немцев, хотя и изображал презрение. Так уж заведено в здешних краях. Туземцы работали и подчинялись, подчинялись и работали. И копили, постоянно копили. Копили все: имущество, детей, умения, песни, трудолюбие. В отличие от Прусских земель, Ливония так и не стала немецкой. Заезжему путешественнику могло показаться, что немецкий закон правит здесь столь же безраздельно, как и в Пруссии, а Рига и Ревель – такие же города как Данциг или Кёнигсберг. Однако от поверхностного взгляда ускользало то бесшумное движение, которое пронизывало самые недра страны. Смотря на Януса и его соплеменников, Хамерштетер ощущал, как набухает эта земля самобытностью, как неторопливо но жадно впитывает она всё необходимое для отдельного и свободного бытия. Однажды Ливония проснётся и предстанет на удивление окружающим её народам во всей своей юной красе, вызывая зависть и восхищение, как молодая служанка, покидающая дом стареющей госпожи.