Мартин смолк. Император и ближайшие сановники удалились, в зале повисла заряженная ожиданием тишина. Когда они вернулись, тот же прелат обратился к монаху:
– Брат Мартин, ты говорил с меньшею скромностью, чем подобало тебе, и о том, что не относится к делу. Возобновляя заблуждения, давно уже осуждённые Церковью, ты хочешь, чтобы их опровергли на основании Слова Божия. Но если бы со всяким, кто утверждает что-либо противное учению Церкви, надо было спорить и убеждать его, то в христианстве не оставалось бы ничего твёрдого и верного. Вот почему Его Императорское Величество требует от тебя прямого и ясного ответа: отрекаешься ли ты от своих заблуждений – да или нет?
Слова прелата вызвали в памяти Шварца разговор у окна в рижском замке.
«Где сейчас магистр? – думал Шварц. – Если всё сие не сон, какой ныне год? Жив ли магистр? Вот он, бунт против Церкви, о коем я упреждал его!»
– Так как Ваше Императорское Величество и Ваши Высочества требуют от меня прямого ответа, – сказал Мартин, – то я отвечу: «Нет». Если не докажут мне из Священного писания, что я заблуждаюсь, то совесть моя Словом Божьим останется связанной. Ни Папе, ни Собору я не верю, потому что ясно, как день, что слишком часто они заблуждались и сами себе противоречили. Нет, я не могу и не хочу отречься ни от чего, потому что небезопасно и нехорошо делать что-либо против совести. Вот я здесь стою; я не могу иначе. Бог да поможет мне! Аминь».
По залу прокатился гул, не то недоумения, не то восторга, Шварц не знал наверняка.
– Брат Мартин! – воскликнул прелат. – Не думай, что тебе одному дано разуметь Слово Божие лучше всех отцов и учителей Церкви. Возложи бремя совести твоей на Церковь, ибо верно только одно – слушаться установленных Богом властей…»
Шварц более не слушал, он думал о магистре. И о Мартине. Ему было жаль храброго еретика, хотя он и рушил всё, на чем держался известный Шварцу свет, всё, за что Плеттенберг и ему подобные, отдавали жизнь. Теперь Мартина сожгут, магистр же, если он жив ещё, узнает об этом малозначительном происшествии в письме из Вестфалии, а может и не узнает вовсе. В конце концов, есть люди поважнее, чем учёный августинец, даже, если он каким-то непостижимым образом и дошел до рейхстага. Шварц подумал, что у него вряд ли поднялась бы рука подписать смертный приговор Мартину, пожалуй, одному из лучших людей, которых ему когда-либо доводилось встречать. Он смотрел в пол и пытался ужаснуться тому, скольких замечательных людей он, должно быть, убил за свою жизнь. Но сейчас, в неизвестном месте и времени, не зная наверняка, откуда он направляется и куда стремится, Шварц отчётливо ощущал, что многочисленные нити жизней, по́ходя обрезанные им, не потеряны вовсе, как и его собственная жизнь, ибо плетёт их, обрезает, соединяет и разделяет незримая Рука, воздушными движениями ткущая бесконечно совершенный узор бытия. И все неожиданности и невозможности, крушения и устроения – не более чем фрагменты безграничной мозаики, увидеть которую нам дано лишь отчасти и лишь в особые мгновения. Шварц совершенно успокоился, и окрыляющая безмятежность овладела им. Он не досадовал, когда, подняв глаза, узнал неф рижского собора, лишившегося правда икон и статуй. За кафедрой стоял проповедник в чёрном. Среди прихожан, на почётном месте, Конрад увидел магистра.
– С тех пор, как и в наших краях воссиял свет Божественного Евангелия, мы спасаемся не делами, но верой, – вещал проповедник. – Однако начинание сие постоянно подвергается нападкам со стороны дьявола, а потому нам надлежит неустанно и с великим усердием пестовать насаждённое в наших сердцах Слово Божье. Потщимся же держать в разуме слова доктора Лютера относительно той свободы, в которой стоит христианин: «Никакое доброе дело не способствует оправданию или спасению неверующего. С другой стороны, никакое порочное дело не приносит ему проклятия и не делает его злым, но неверие порождает то, что человек творит злые дела, заслуживающие всяческого осуждения. Следовательно, то, что человек хорош или плох, не является результатом его дел, но является следствием веры или неверия…»
Пастор ещё говорил, но стены и своды уже начали оплывать, подобно жидкому воску. Никто, кроме Шварца, не заметил происходящей метаморфозы, ни Вольтер Плеттенберг, чье лицо стекало ручьями на пол, ни пастор, голова которого сползла на кафедру, ни горожане, от коих остались лишь одежды. Разноцветная масса задымилась, источая белесые пары, и вот, Шварца вновь окутал густой туман. Он побрёл наугад и вскоре вышел на залитую лунным светом поляну перед за́мком, посреди которой возвышался могучий ясень. Под деревом стоял некто в лиловом плаще. Конрад подошёл поближе и узнал себя – пятидесятилетнего, со смуглой кожей, черными глазами и голым черепом.
– Я верил, что мы найдемся.
– Я надеялся.
И будет в те дни:
Начикет выйдет на улицу и устремится к Звёздной Гавани. Океан потянет к себе багровеющее светило. Остывающий диск уходящего дня надуется шаром, раскланяется перед довольными зрителями, и попятится за горизонт. Начнётся прилив, но времени будет достаточно, чтобы, перескакивая с камня на камень, добраться до серебристых утёсов. Начикет станет удаляться в эту таинственную обитель воды, неба, камня и воспоминаний всякий раз, когда ему понадобится полное уединение. Вода будет прибывать вместе с ночным небом, и серебристый ландшафт сожмётся в россыпи сияющих островков, разбросанных зеркальным отражением небесных созвездий:
«Внизу то же, что и наверху – древняя загадка, никем до сих пор не раскрытая. Кто зашифровал таинственную весть иероглифами каменных звёзд в ночном море? Какой зодчий позаботился о том, чтобы светила, всплывающие на ночном небе с заходом солнца, порождали те же мерцающие фигуры, которыми прилив украшал вечернее полушарие лагуны?»