– Клара, а кто автор?
– Льюис, – донеслось с кухни.
– Тот самый, что сказки писал?
– Тот самый.
– Ну, надо же.
«Нарнию» Льюиса в меннонитской церкви дети читали жадно. Одно из немногих разрешённых произведений, которые были не только душеспасительны, но ещё и интересны.
«Если Бог – Любовь, Он, по самому определению, не только доброта, – читал Эдик ниже. – Он всегда наказывал нас, но никогда не презирал. Господь удостоил нас великой и невыносимой чести: Он любит нас в самом глубоком и трагическом смысле этого слова».
Клара вошла с подносом, на котором красовался изящный сервиз, тревога испарилась, словно крошечное облако жарким летним днём.
Они долго беседовали в тот вечер, легко и непринужденно, как в детстве. Клара поведала о своей стажировке в Германии. Её восхищал один преподаватель.
– Представляешь, – говорила она, – ему за сорок, а он всё ещё всерьёз задумывается о смысле жизни.
– Почему тебя это так удивляет?
– Потому что всерьёз думать о таких вещах можно лет до тридцати. Просто этап жизненный, признак возрастного кризиса. Все через это проходят. Пока жёрдочку свою в жизни не найдут и не успокоятся. В юности поиски смысла, депрессия столь же естественны как здоровый сон и хороший аппетит. Вот когда человеку за сорок, и всё у него благополучно, а он продолжает такими вопросами задаваться, тут только и начинается настоящая мысль.
Слова слетали с их уст, но глаза говорили всё отчётливее, и в какой-то миг оба ощутили себя в мире, где царила такая кристальная ясность, что объяснениям уже не осталось места. Клаас обнял Клару. В их сердцах открылись заповедные источники нежности, и всё оставшееся до рассвета время они общались на особом языке Любви, том, на котором говорят волны океана, накатываясь на прибрежные скалы, которым изъясняются облака, объемля собою горные вершины, которым шепчут звёзды, низвергаясь с небес, чтобы облобызать остывающую землю.
Конские копыта забарабанили по подъёмному мосту. Через мгновение путники очутились у массивных дубовых ворот. В воде замкового рва отразилась луна. Водоём то и дело взрывался лягушачьим хохотом, заставляя Мартина ёжится от ужаса. Гогнгейм постучал раз, затем другой, третий. Никто не ответил. Наконец, в воротах скрипнуло, и в смотровом окошке забрезжил недобрый взгляд.
– Скажи своему господину, что приехал врач Вильгельм фон Гогенгейм.
Окошко захлопнулось с пронзительным визгом.
В воде, наполнявшей ров, Мартин увидел своё отражение. Его голову, словно нимб со старинной иконы, обрамляла луна. Он снова задумался о монастыре. Мартин решил постричься в монахи, но страшился отцовского гнева. Он воображал, как при этой новости исказится лицо горняка, который от души презирал монахов, называл их трутнями и прощелыгами. И вдруг такое: его собственный сын, его Мартин, блистающий умом и талантом, собирается заживо сгноить себя в каменном мешке! Отец всегда неодобрительно отзывался о торговле индульгенциями, о суровых постах, бдениях и умерщвлении плоти.
– Богу угоден трудящийся своими руками и помогающий беднякам, а не эти дармоеды, вымогающие у нас деньги за то, что они попеременно то предаются праздности, то изнуряют своё тело. Какая от этого польза?
У отца всё просто: трудишься – значит угоден Богу. Но, кто знает, как оно на самом деле? Мартину вновь вспомнился иссохший молодой францисканец с нищенской сумой. Кожа да кости. Он бродил по улицам Магдебурга, выпрашивая милостыню. Сын Вильгельма Ангальтского просил подаяние у простолюдинов! Княжеский сын! В тот миг Мартин дал себе зарок совершить паломничество в Рим и постричься.
«Ах, если бы заслужить благодать Божью было так легко… – думал он. – Если бы для этого хватило просто быть порядочным человеком, трудиться, помогать обездоленным… Тогда спаслись бы многие. Но ведь спасённых мало, очень мало, путь в рай узок как волос и удержаться на нём может тот лишь, кто истязает свою плоть, ненавидит мир сей с его соблазнами, кто непорочен в сердце своём. Как же очиститься? Как спастись?»
Дверца в воротах распахнулась.
– Входите, – гулко донеслось из-под арки.
Один за другим, все четверо прошли в ворота. На другом конце свода их встречал тёмный силуэт, словно выросший из земли много веков назад.
– Ваше появление подтверждает слухи, господин Гогенгейм, – сказал встречающий. – Приезжаете посреди ночи, в сопровождении незнакомых мне людей. Вы странный человек, Гогенгейм, но именно сие обстоятельство и обнадеживает.
Йорг фон Рабенштейн был мрачен, прост и целен. Схоласты поспорили бы об универсалиях: отражала ли эта натура характер за́мка, в котором он жил, или же наоборот, за́мок воплотил в камне чувства и мысли хозяина.
– Мне придётся разочаровать Вас, барон, – ответил Гогенгейм. – Причина столь внезапного появления – вовсе не та «странность», которую приписывают мне глупцы. Виной всему разбойники, напавшие на корчму, где мы мирно отдыхали после трудного путешествия, отягченного к тому же проливным дождём. Что до моих спутников, то рыцарю Шварцу из Ливонии и господину Мартину из Мансфельда мы с Теофрастом обязаны жизнью. Если бы не они, встреча с Вами едва ли б состоялась.
– Слуги позаботятся о ваших конях и покажут господам их покои, – сказал барон невозмутимым тоном, будто хотел показать, что не нуждается в объяснениях. – Вас же, господин Гогенгейм я прошу следовать за мной. Больной стало совсем худо.
Товарищи по несчастью оказались во внутреннем дворе замка. Справа располагался колодец и огромное каменное распятие с распластавшейся перед ним фигурой.