Продукты желёз внутренней секреции.
Шприцы валялись по всему посёлку.
«Несколько миллиграмм «дряни», несколько часов видеоролика и ты – не человек, – думает Эдик. Или наоборот – человек? Колешься, чтобы безболезненно убивать, потом пьёшь, чтобы заглушить муки совести. Просто химия. И совесть – химия. Но что это меняет? Ничего. Всё телесно, всё хрупко, но оттого не менее дорого. Пожалуй, Соловьёв не понял самого главного. А если бы понял? Что тогда?
Тогда он, наверное, не смог бы столь равнодушно умереть. Кому легче пройти по жизни, Соловьёву или мне?»
«Он никогда не любил», – слышит Клаас внутренний голос, почти такой же, как на магнитофонной записи дома. В душе проясняется от этих слов.
«Он никогда не любил» – этот простой вывод ничего, по сути, не объясняет, не отвечает ни на один вопрос мироздания, и всё же, жизнь, потускневшая от нигилизма, изъеденная мозгом, словно изуродованное серной кислотой лицо, эта жизнь, расстрелянная, задушенная в газовых камерах, сожжённая в печах крематория, замученная в камерах пыток и психиатрических лечебницах, беззащитная и обречённая в своей телесности, эта жизнь вновь получает право на саму себя, со всей своей нелепостью и противоречивостью, безумием и жестокостью.
«А я любил, – продолжает тот же магнитофонный голос. – Я любил. Любил. Люблю».
– Люблю, – повторяет Эдик вслух, словно эхо.
Он знал, каким будет конец. Он видел метку. Несколько дней гнал он эти мысли, старался внушить себе, что всё – случайность, совпадение. И понимал, что врёт. Ложь стояла между ним и счастьем, замешанном на страдании.
«Знала ли она?»
Эдик достаёт книгу, находит подчёркнутые строки. Тоненькая, едва заметная линия напоминает о легкости её прикосновения.
«Когда христианство говорит, что Бог любит человека, – читает он между карандашными линиями, – оно имеет в виду, что Бог человека любит, а не равнодушно желает ему счастья».
«Да, знала. С самого начала. Она приняла свою участь добровольно. С радостью. Поэтому и казалась такой беззаботной. У неё больше не оставалось забот, ибо самое страшное она приняла. Она стала свободной».
Эдик бредёт дальше. В воротах тётка продаёт краденные с надгробий цветы. На кладбищенской дорожке жигулёнок пытается разъехаться с автобусом.
– Ну, сдай назад, чё ты встал-то ни туда, ни сюда! – кричит водитель желто-чёрного катафалка, высунув голову из окна.
Жигулёнок пятится за поворот. Катафалк трогается, прыгает по колдобинам. Из боковой аллеи появляются двое голых по пояс могильщиков в камуфляжных штанах, с лопатами в руках. Один из них машет водителю, показывая, где искать могилу. За окнами автобуса потеют люди в чёрных костюмах. Запах выхлопа, сизый дым, струясь меж памятников, плывёт к часовне.
«Итак, страдание людей нельзя примирить с бытием Бога-Любви лишь до тех пор, пока мы понимаем любовь в обычном, пошлом смысле и ставим человека во главу угла, – читает Клаас. – Но человек – не центр».
За спиной слышится тяжёлое дыхание. Эдик оборачивается и видит пожилого монаха, волокущего деревянный крест с небольшим иконописным изображением распятого Христа. Старик останавливается, прислоняет крест к ограде и отирает пот со лба. Их взгляды встречаются.
– Спаси, Господи! – приветствует преподобный и тащит крест дальше.
На дороге ему встречается бомж с огромным пластиковым пакетом и что-то бормочет заплетающимся языком.
– Поди, поди, – отвечает монах, тяжело отдуваясь. – Не до тебя сейчас.
Бомж продолжает мямлить, хватаясь за крест. Клаас слышит только слово «понести…»
– Э не, дорогой, так не пойдёт. Ты уронишь чего доброго. Поди, поди сейчас. Вот протрезвеешь, тогда и приходи. Да и не хорошо это – пьяному крест нести. В Евангелии сказано, что Спаситель не захотел пить одуряющее зелье перед казнью, потому что всё должен был вынести в здравом уме. Ты ж напился и хочешь крест нести. Нет, нет, уходи сейчас.
Бомж мнётся, берёт пакет и бредёт прочь через надгробия.
Эдик кладёт книгу в сумку, бежит к монаху.
– Давайте, помогу.
– Ой, ну слава Тебе Господи! – кряхтит тот, ставя крест на землю. – А то они уехали, а меня не увидели. Так-то вот, опаздывать. Ну, давайте, Вы с этого конца, а я с того. Только идти далеко. Вы как, не очень торопитесь?
Клааса удивляет праздничный тон монаха. Будто он не кладбище, а в парке.
– Нет, у меня полно времени. Я на могилу пришел.
– Ну, замечательно.
Судя по тому, как монах ловко ориентируется в кладбищенском лабиринте, он тут не новичок. Это отчасти объясняет его поведение, но лишь отчасти, ибо у него, в отличие от торговки цветами, водителя катафалка и могильщиков, нет печати обыденности на лице. Видно, что смерть для него не ремесло, а что-то вроде служения, причём светлого служения, радостного.
– А у Вас здесь кто? – интересуется старик и тут же добавляет, как бы из осторожности:
– Я не от праздного любопытства спрашиваю. Может, Вы редко тут бываете, а я за могилкой пригляжу. Да и за упокой помолюсь.
Клаасу становится неловко, он думает, как бы поделикатней отговориться, не прибегая ко лжи, но и не обнаруживая своих представлений о загробной жизни.
– Покойная протестанткой была, – после некоторого колебания отвечает он.
– Вот верно, ничего случайного не бывает! Людмила Константиновна, Царство ей Небесное, тоже из ваших. Вы её не знали?
– Нет. А почему я должен её знать?
– Вы, верно, другой молельный дом посещаете, оттого её и не знали. Чудный был человек, светлый. Крест-то я для неё сработал. Позавчера отошла, Царство ей Небесное.