Пепел Клааса - Страница 53


К оглавлению

53

«Что-то не вяжется, – думает Клаас. – Художник не без дарования, цитирует Канта наизусть. И вот так, плюнул на всё и строгает могильные кресты? Трудно поверить. Ну, допустим. Можно махнуть на себя рукой, если ты разочаровался во всём и жизнь тебе опротивела. Какая разница, на мине подорваться как Соловьёв или надгробья мастерить?

Но старик не производит впечатление уставшего от жизни, измученного человека. Здоровьем он не блещет, вон какая одышка, сердечко явно пошаливает, но жизненного задора у него хоть отбавляй»

– У Вас великолепная память, – говорит Клаас примирительно. – Я сейчас уже ни одной цитаты наизусть не вспомню.

– Вы вот говорите, – продолжает инок, не заметив похвалы, – «давайте докажем бытие Божие, или небытие и успокоимся», мол. Но как можно успокоиться, когда Кант поучает нас, что разум ни уклониться от вопросов о Боге не может, ни ответить на них. Невозможно успокоиться. Вопросы-то уже «навязаны», как он говорит. Самой природой навязаны. Как же от природы-то уклонишься? Однако же вопросы эти «превосходят способности человеческого разума». Вот и всё тебе. Вот и приехали. Уклониться невозможно, и разрешить не получается. Вот оно, как. А Вы говорите – «успокоиться». Успокоимся, когда на покой отойдем. А пока живы, будут осаждать нас вопросы.

– Но Вы-то, батюшка, успокоились, как я вижу. Нашли себя.

– Господь с Вами, – махнул старик рукой. – Что Вы, какой там покой!

– Ну а какие вопросы Вас осаждают-то?

– Да всё те же, что и Вас, только на иной лад. Кант вот опять-таки, как пишет? «Мне пришлось ограничить знание, чтобы освободить место вере». А святой Павел как говорит, помните? «Мы отчасти знаем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти прекратится. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». Вот и получается, что ежели не веришь, а только знаешь, то знание твое несовершенное тебя мучает и просит веры. Когда же уверовал, то ограничивать знание приходится в угоду вере.

– Выходит, все мучаются – и верующие, и неверующие. Так какой же толк от веры? Чтобы после смерти в рай попасть? А если человек не верит в рай? Если рая нет? Жить-то сегодня надо.

Монах поднимается, взваливает на себя крест и трогается в путь.

– Вот потому, – отвечает он, кряхтя, – святой Павел и заканчивает своё рассуждение словами: «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь. Но любовь из них больше».

– Подождите, я помогу, куда же Вы, – спохватывается Эдик.

– Да тут уже недалеко, спаси Вас Господи. Хороший Вы человек. Душа у Вас не на месте, но это от того, что Вы хороший. Дай Вам Бог!

Клаас смотрит монаху вслед. Тот карабкается в гору, сгорбившись, тяжело дыша. В облике его сквозит нечто трогательное и немного комичное. Он кряхтит, бормочет молитву, тихо причитает. Наступает на корку, поскальзывается и чуть не падает, но удерживается на ногах и бредёт дальше. Забирается на вершину холма, косые лучи, пробивающиеся между деревьями, освещают его, седина вспыхивает на мгновение и со следующим шагом он и его ноша обращаются в чёрный силуэт.

– А про войну не думай! – слышит Эдик. – Господь то тебе уже давно простил.

Старик скрывается за холмом. Клаас долго стоит не в силах пошевелиться. Если бы он мог остановить мгновение, он выбрал бы именно этот миг. Только в детстве ощущал он столь сладостное благоговение и умиротворённость. Ребёнком смотрел он в даль и хотел оказаться в самой крайней точке её, куда достигал взор. Он всегда видел перед собой путь, который влёк вперёд. Но детство закончилось, а с ним и притяжение горизонта. Даль перестала звать. Все дороги стали одинаковыми, ибо вели ко всему тому, от чего так хотелось бежать.

Клаас смотрит вслед монаху и видит путь. Впервые за много лет будущее не безразлично ему.

Третье проведение. Второй голос

Шварц ощупью спускался по крутым ступеням. Хотел прокрасться беззвучно, но под ногами захрустел песок. Он ощупывал стену рукой в надеже наткнуться на выход, ладонь его перебирала холодные булыжники. Обычно такие валуны клали в основание, затем поверх трёх-четырёх рядов укладывали камни поменьше или кирпич, но за́мок Рабенштейн как будто строили великаны, он весь был сложен из грубых валунов. Конрад наступил на что-то и еле удержал равновесие. В темноте раздался писк.

Крестоносец замер и прислушался. Было тихо. Конрад и сам не знал вполне, почему так осторожничает. В замке ему ничего не угрожало. Скорее, его влекло желание подсмотреть или подслушать нечто такое, что пролило бы свет на окружавшие его загадки: Безумный Бальтазар, музыка небесных сфер, причудливые видения. Впереди показалось мерцание, Шварц стал двигаться ещё осторожней. Он прошёл через дверной проём, что связывал винтовую лестницу с внутренними покоями, и очутился в коридоре. Сыростью отдавало тут намного сильней, чем в отведённой ему горнице.

«Йорг фон Рабенштейн отдал гостям лучшие покои, а себе оставил дурно пахнущий этаж, – удивился Шварц. – Это кое-что говорит о хозяине». Источником света оказался зал, из которого теперь отчётливо доносились голоса. Конрад сразу узнал оба: тот, что пониже, спокойный и уверенный, принадлежал Вильгельму фон Гогенгейму, другой, исполненный мольбы и трепета, часто пресекавшийся, безошибочно выдавал Бальтазара. Сын барона обладал мелодичным тенором, его невозможно спутать ни с кем другим. И всё же Шварц пребывал в замешательстве: слишком плохо вязалась подобная манера говорить с обликом самоуверенного безумца, хозяина собственной судьбы, каким предстал ему Бальтазар совсем недавно. Теперь перед мысленным взором Конрада возникал образ тщедушного юнца, проигравшего в кости и умоляющего кредитора потерпеть ещё немного. Любопытство крестоносца росло с каждой минутой, ему не терпелось узнать, о чём юный еретик говорит с Гогенгеймом.

53