– Верно, дорогой Бальтазар, – объяснял врач, – бедняжке стало полегче, но сей итог не есть чудо. Мои снадобья и действие луны соделали то, что несчастная поднялась на ноги и смогла немного пройтись. Однако, завтра луна пойдёт на убыль и снадобья начнут терять свою силу. В следующий раз облегчение наступит с новым полнолунием. Стоит ли обрекать девушку на столь страшные мучения? Поддерживать в ней жизнь лишь для того, чтобы лицезреть её при полной луне? Не жестоко ли сие? Я впервые имею дело с подобным недугом, однако, судя по написанному в книгах, такие больные могут погружаться в сон, просыпаясь лишь в полнолуние. Не лучше ли довериться естеству и позволить Агнесс покинуть мир сей в надежде, которую дает нам христ…
– О, нет, только не это, умаляю Вас!
Шварц испытал едва уловимое злорадство, будто он, а не Гогенгейм нащупал слабое место в душе высокомерного отпрыска.
– Я и мгновения не проживу без неё! – восклицал Бальтазар. – Она – всё, что осталось у меня. Я готов пойти на любую жертву, я отдам свою кровь по капле, только спасите её!
Послышался мерный звук шагов. Видимо, Гогенгейм задумчиво ходил взад и вперёд.
– Теофраст! – позвал он.
– Я здесь отец, – отозвался сонный голос мальчугана.
– Теофраст, у тебя с собой лунная медаль?
– Вот она, отец.
– Подай её мне.
Из зала донёсся шорох: нечто вытаскивали из сумки или из-под одежды.
– Ваша возлюбленная появилась на свет в день святых Симона и Фаддея, не так ли?
Гогенгейм говорил медленно, делая большие паузы между словами, будто на ходу придумывал, что сказать дальше.
– Да, на Симона Кананита.
– Известно ли Вам, дорогой Бальтазар, где покоятся мощи сего апостола Христова?
– Агнесс сказывала, будто в стране, называемой Черкессия. На том месте стоит часовня.
– Ну что ж, ежели Вы готовы на любые подвиги ради своей возлюбленной, – Гогенгейм смолк.
– На любые, – с жаром подтвердил Бальтазар.
– Тогда возьмите сию медаль и помесите её между камней алтарной стены той часовенки. И не забудьте произнести молитву у мощей святого.
Наступило молчание.
«Что общего у лунной медали с поклонением мощам? – недоумевал Шварц. – Знахарь изобрёл некое новое колдовство?»
– Вы отправляете меня в паломничество? – в голосе юноши слышалось недоверие.
– Не станем спорить о словах! – произнес Гогенгейм с твёрдостью. – Для Вас, любезный Бальтазар, сей поход суть единственная возможность помочь Агнесс.
– В таком случае, я отправляюсь немедленно!
Шварцу не удалось бы ускользнуть от Бальтазара незамеченным, если б ринувшийся к выходу сын барона, вдруг не остановился у самой двери.
– Я вижу тут изображение креста и слова из молитвы Господней: «Fiat voluntas Tua».
– Вас смущают слова Господни? – в тоне Гогенгейма сквозило лёгкое раздражение. У Шварца было такое чувство, будто врач хотел аоскорее отделаться от полоумного.
– «Да будет воля Твоя» – прочёл Бальтазар, отделяя слова.
– Сударь, – обратился к нему Гогенгейм, не дав продолжить. – Вы уповаете на снадобье и лекарей более, чем на Бога, но поймите же: мы, я и Теофраст, лишь смиренные служители Всевышнего, соблаговолившего сообщить природе её целительные силы. Вам не стоит страшиться сих слов, но наоборот, следует с радостью возложить всё своё упование на Провидение! Поверьте…
– Что написано на этой стороне? – перебил Бальтазар. Он будто предчувствовал недоброе.
– В этой надписи изложена та же самая мысль, однако, выраженная Сенекой, – спокойно ответил Гогенгейм.
– Ducunt fata volentem, nolentem trahunit, – прочитал Бальтазар, также делая паузу между словами.
– Воистину так: «Покорных рок ведет, строптивых – гонит».
– Покорных… ведет…, – Бальтазар задумался, – строптивых гонит… Да будет воля…
Бывают мгновения, когда человек оказывается у черты, делящей жизнь на «до» и «после». В такие минуты рассуждения оказываются бессмысленными, слова лишь затягивают агонию, не принося желанного облегчения. Натуры сильные и слабые в равной мере испытывают состояния, которые можно назвать не иначе как принуждением к поступку. Причём, исходят они не столько от обстоятельств осязаемых, выступающих лишь посредниками между высшими силами и человеком, сколько от космической необходимости изменить направление жизни, преобразовать её до основания. Мы склонны описывать такого рода перемены не иначе как смерть прежней личности и появление новой. Однако справедливости ради, придётся отважиться на риск и высказать здесь предположение, которое уже отчасти высказывалось героями повествования и ещё будет выражено не раз, причём в форме гораздо более резкой, чем сейчас. Суть догадки состоит в том, что наш организм изначально служит нескольким духовным сущностям, одна из которых занимает господствующее положение по отношению ко всем прочим, а потому оказывается заметней и, вследствие этого, упрощённо воспринимается как собственно наше «я». Форма соподчинения различных ego может варьироваться весьма значительно: от связи, какая объединяет самодержца и подданных, до той, что свойственна обществам с конфедеративным и в высшей степени демократическим укладом. Сосуществующие в нас персоны и образуют собственно то общежитие, которое по тщеславию или небрежности мы обозначаем монолитными понятиями – «индивидуальность», «личность», «человек», «я». Принуждённые к соседству в едином пространстве, предоставляемом телесной организацией, эти ипостаси наши вступают в конфликт между собой по мере усиления одних и ослабления других. Внутренняя революция, иногда перерастающая в затяжную гражданскую войну, непременно должна окончится победой одной из возможных – авторитарных ли, либеральных ли – видов политического устройства личности, в противном случае ей грозит окончательный распад, сопровождаемый симптомами, на основании которых некоторые профессионалы говорят о «шизофрении» или «диссоциативном расстройстве идентичности». Перестроенная душа воспринимает себя в качестве некоего, хоть и иллюзорного, единства. Также ведут себя и более крупные сообщества, именуемые «народами», «цивилизациями», «культурами», которые есть в сущности ничто иное, как воспроизведение одной и той же смысловой монады на разных уровнях сложности.