Стройное учение вдруг накренится и даст трещину.
Ни одно слово ни разу не нарушит священной тишины Зала, но гигантский шар готов будет лопнуть под давлением неуловимого гула мыслей и настроений, сливающихся в апокалиптической какофонии.
Летопись. Образ. Предание. Высшее Знание. Незыблемые столпы, на которых будет веками покоиться вера человечества, рассыплется стремительно и неожиданно. Ещё несколькими днями ранее вериться будет легко и естественно. Иное толкование мира невозможно будет даже вообразить. Верить будет не каждый в отдельности, а все вместе, верить будет нечто, распыленное между жителями Города, связывающее их воедино. Но стоит одному из них подумать: «я», – и следующей мыслью неминуемо станет: «не верю».
Верить «во» что-то – будь то Летопись, Образ, Предание, рождение божеств – смогут «они», «мы», но никак не «я».
В тот судьбоносный день Зал Премудрости заполнит драпированная мужеством растерянность. Посаженный под замки страх вспузырится, готовый броситься на своих тюремщиков, и с наслаждением вонзить в них ядовитый зуб. Изо всех щелей потянет неизвестностью, лёд здравого смысла истончится настолько, что готов будет рухнуть под собственной тяжестью. Свершающаяся на глазах утрата обратит любую возможность в бессмыслицу ещё до того, как та успеет обрести в сознании осязаемые формы. Смысл бытия придёт в движение, хуже того – он-то и станет самим этим движением. А Начикет будет неумолимо приближаться с каждым ударом сердца, чтобы обнаружить всеобщее бессилие. И только Великое Заклинание – чистейшая власть – ещё сможет удерживать расползающееся Знание.
Фигура Начикета бесплотным крылом рассечёт отяжелевшее пространство. Он явится, просветлевший от перенесённых терзаний, распахнутая душа его заискрится вековыми смыслами. Вера, чистейшая вера, лишённая всякого предмета, выпорхнет огненным лепестком из отвердевшей лавы учений, вознося полегчавший дух к бездонной глубине.
Принадлежащий мгновению, он будет чем угодно: поиском, утратой – но только не обретением. Он станет великим отрицанием, которому ничего не предшествует, но которое с необходимостью предшествует всему.
Вестник чистого устремления, он позовёт в абсолютную бесцельность, и не станет отрицать истину ради истины. Он не одарит её сомнением, не унизит выстраданное «не» утверждением чего бы то ни было, не обесценит вопрошание ответом. Начикет превратится в зов.
Его появление уничтожит всё – даже пустоту и небытие. Никто не сумеет понять происходящего, но всех вдруг охватит желание следовать за ним, и именно потому следовать, что он никуда не поведёт. Каждый возжаждет поверить ему, лишающему веры в идолов. Отныне их спасение будет состоять в добровольной погибели, которой они отдадутся с бесстрашием освобождения.
Великое Заклятие будет сломлено, так и не успев состояться. Омар встанет, за ним последуют остальные мудрецы, вознеся к Начикету глаза и руки: 3332 лиловых луча взметнутся к его зыбкому силуэту, парящему последи Зала. Ярче всех воспылает луч Александра, сына Паисия.
Едва ли где-нибудь ещё обдавало Клааса таким разнообразием паранормальных лиц, как на провинциальных концертах органной музыки. Вот и сегодня, даже антропоморфный пограничник в пропитанном одеколоном камуфляже на российско-абхазском рубеже показался ему более реальной фигурой, чем экзальтированные дамы и нарочито корпулентные мужи, заполняющие собой пицундский храм в предвкушении собственного эстетического суждения о прослушанном. Клаас не сумел бы сказать наверняка, какие общественные сдвиги ввергли эту публику в концертные залы. Очевидно, те же, что преобразили народ в электорат, шлягер в хит, а кегельбан в боулинг. Остаточное музыкальное образование в сочетании с советским вузом и постсоветским сетевым маркетингом благополучно перелицевало филистера в хедлайнера, завершив формирование новой русской полуинтеллигенции.
В этой толпе нет-нет да и мелькнёт безупречно окученная, надушенная голова лет тридцати, гордо проплывающая по рядам, раскачивающаяся в такт общественному вниманию как поплавок на волнах. Моложавого вида ценитель искусства всегда призывно жаждет почитания. Если бы у него водились деньги или он обладал хваткой менеджера, то добивался бы признания в элитах, спекулируя дериватами на рынке ценных бумаг или обеспечивая профицит бюджета в правительстве. Но ему выпало родиться в полуинтеллигентском гетто и унаследовать ремесло отцов и дедов. Что делать? Приходится поднимать самооценку в узком кругу себе подобных, проявляя самоотречение, порой даже героизм, во имя высокого. Возможно, он даже окончил консерваторию и начал сочинять. Всем видом своим он говорит: «Да, здравствуйте, это я – композитор, интеллигент, творец практически. Посмотрите на меня, как музыкально я раскланиваюсь, как контрапунктически ступаю. Мы с Вагнером, ах что там с Вагнером, мы с Хендемитом и Штокхаузеном… Мы пишем современную музыку. Я, я пишу. Я.»
Не подлежит сомнению, что музыка эта сработана безупречно, с соблюдением всей накопленной веками рецептуры, она сложна как известная науке вселенная и всё же чужда всякой чрезмерности. Её дизайн целиком соответствует функциональной составляющей. В ней наличествует всё необходимое и нет ничего лишнего – это поистине эргономичная музыка: никаких упрощений, уступок примитивному вкусу и в то же время отсутствие вычурности, старомодной лиричности. Музыка – Mercedes, музыка – Mitsubishi, музыка – Apple. Агрегатные узлы подогнаны столь идеально, что критика просто невозможна, поскольку в созвучиях предусмотрено всё. Такую музыку нельзя ни улучшить, ни опровергнуть, но можно только потреблять или не потреблять. И она величественно допускает непотребление себя, будучи вполне либеральной. При всём том, она крайне строга и может прозвучать как окрик всякому увлекающемуся.