– Хорошо, – сам не ожидая от себя такого, встревает Клаас. – В Германии пять партий.
– Правильно, – парирует Осиртовсий, – там ассортимент шире, там охлос попривередливей. Но Германия мало что решает. Немцы могут и в либерализм поиграть за широкой спиной заокеанского друга.
– Любопытная штука получается, господа, – неожиданно спокойно, несколько задумчиво, замечает Сергей Павлович. – Чем значимее государство, тем меньше в нём подлинного либерализма.
– Естественно, Сергей Павлович, – вдохновляется Осиртовский, – естественно. Чем серьёзнее дело, тем меньший доступ охлос имеет к рычагам правления. В Германии они могут сколько угодно высказываться против американской политики, всё равно, когда дело дойдёт до конкретных решений, они либо поддержат Америку, либо их просто не спросят. В самой же Америке всё шито-крыто. Там охлос гордо и самозабвенно выбирает одну длинную спичку из двух коротких.
– Вы всё упрощаете, – машет рукой американец, как бы разгоняя кухонный чад. – Если бы большинство американцев хотело, то партий было бы больше, чем марок машин и телефонов вместе взятых.
– Только они не захотят, – Осиртовский тычет указательным пальцем в Суортона. – Не смогут захотеть! Их так воспитали, их всё устраивает. Охлосу дай его кусок хлеба с маслом, дай минимальные гарантии и максимальные иллюзии, и с него хватит. Он отдаст вам всё правление с потрохами. Поэтому-то демократия – это фикция. То есть не фикция, конечно, а реальная власть. Не власть народа, а власть денег. Власть реальных денег, на которые обладатели крупнейших капиталов покупают образование, СМИ, общественные организации, политические партии, парламенты и в конце концов сам народ.
– Да, но если масла перестанет хватать, я уже не говорю о хлебе, правительство это сразу на себе почувствует. У вас отнимают масло, хлеб, гарантии и вы сидите, сложа руки. В этом и отличие демократии от фикции. Демократия ограничивает правительство. Тут есть обратная связь. Если правительство неэффективно, его меняют. Не надо долго ждать, пока оно станет полным банкротом, не надо революций и войн. Обратная связь обеспечивает всей системе стабильность.
– Вот это Вы верно подметили! – Осиртовский снова вскидывает руку с вытянутым указательным пальцем, точно грозя собеседнику. – Стабильность и бескровная, быстрая смена потерявших форму актёров, которых по недоразумению считают политиками. Согласен. На все сто процентов согласен. Конкуренция на рынке обеспечивает быструю смену товаров и услуг, конкуренция во власти – быструю смену менеджмента при сохранении и ради сохранения старой элиты. Отлаженная система. Но это не демократия, тут и не пахнет никаким народовластием. Просто элите нужно было решить проблему: как обезопасить себя от революций и дворцовых переворотов. Они её решили. Вот и всё. Всё!
Уставший от бурного дня, тяжелой дороги, переполненный впечатлениями, разморенный едой и вином, Клаас погружается в дремоту. Голоса споривших звучат всё дальше, до сознания долетают отдельные слова: «власть», «народ», «толпа», «правительство», снова «правительство» и снова «народ». Потом чаще стало мелькать: «война», «жертвы», «мирное население»…
Эдик вспоминает исхудавшего до костей парнишку в лесу. Грязный, обросший, в зловонных лохмотьях метался он от дерева к дереву, пока сержант Клаас не догнал его. Тот молча, без единого звука, начал биться у него в руках, царапаться, кусаться. Парень год просидел в яме у чеченцев, как-то сумел бежать. А продали свои же: не угодил какому-то «деду» из уголовников, тех что из зоны посылали на войну.
– Я вот всё время думаю, – осторожно начинает Эдик. – Как же получается, что вчера ты был просто человек, сегодня – герой, а завтра – военный преступник?
– Мы думали, Вы нас совсем не слушаете, – удивляется Осиртовский.
– Да нет, очень даже внимательно слушаю. Я когда в Чечню попал, политикой вообще не интересовался. Мне интересен был человек. Как он – то есть я… я и мои сослуживцы – как человек ведёт себя в экстремальных условиях. Меня интересовал отдельный человек. Я его пытался, как бы это выразиться точнее, вне социума рассматривать что ли, самого по себе. Не вышло. Удивительно: снаряды рвутся, а чеченцы Аллаху молятся, с места не сойдут. Вдесятером бросались на роту, им всё ни почем, стадами живут, стадами умирают. Как контрактник им попадётся, они ему, прежде чем прикончить, уши, нос обрежут, пальцы по одному обрубят. Убивают и умирают как звери. Как-то естественно, что ли. Наши тоже могут с толпой схватиться, майор, который нами командовал, подорвал себя гранатой, чтобы отряд спасти. Беспощадный был. Бесстрашный. Вроде, как чеченец, но не чеченец. Не зверь. Скорее робот. Да, точно, робот, машина. Чеченцы убивают, умирают, но внутренне от этого не меняются, они будто всегда к смерти готовы, они не лучше от этого, и не хуже. А мы меняемся, мы превращаемся в машины. Я до сих пор не понял, почему, и как происходит это превращение. Тут что-то такое, над чем один человек не властен. Ты просто попадаешь в систему, в механизм, сливаешься с ним, и вот ты уже герой-преступник. А ты сам-то и не знаешь, кто ты такой. Ты это уже потом понимаешь, когда поздно уже, ничего не изменишь. Бах и готово. Бах, и ты уже герой. А потом включаешь телевизор – опа! Трибунал в Гааге осудил такого-то и такого-то как военного преступника. И ты недоумеваешь: как преступника? за что осудил? да там же по-другому нельзя. Это же война, там так. Нет, говорят, преступник. И думаешь: так ведь и я преступник. Как же так получается? Не успел оглянуться – герой. Не успел и глазом моргнуть – преступник. Какая-то игра в слова…