Поеду всё ж. Пусть даже мой побег
Не остановит саморазрушенья
И русский не объявится ковчег,
И не свершится чудо просветленья.
Меня пьянит свободы краткий миг
Средь рабства суеты и созиданья —
Свободы от рассудочных вериг,
От мелочи тщеславного стяжанья.
На свете счастья не было и нет,
И недоступны мне покой и воля,
Но есть мечта и авиабилет,
И облегченье в перемене роли.
Россией я отравлен до корней.
Во мне её стальные хороводы
И дух самодержавных бунтарей,
Не отвердевший Статуей свободы.
Сырых закатов смертная тоска,
Похмельных рож зловонное веселье,
Надрывной неизбежности века,
Трагических ошибок повторенье.
Нельзя ли всё ж полегче? Нет, нельзя.
Мне не дано ступать средь отражений,
По глади удовольствия скользя,
Пружинистой походкой достижений.
– Вы, однако, романтик.
– Я русский.
– Не жалеете?
– Я русский, поймите же Вы наконец.
– Ну, а Америка-то вообще как?
– Сама по себе ничего. Комфортабельное кладбище, как, впрочем, и весь Запад.
– Кладбище?
– Это не мое сравнение. Это у Достоевского так. А я бы от себя добавил, что иммиграция в Америку напоминает сожительство с банкоматом, мезальянс! Скажу ещё, перефразируя, впрочем, Вашего соплеменника, Мартына Ивановича Лютера, что ежели ад существует, то Нью Йорк построен на нём. Я даже высказываюсь не в эстетическом смысле, хотя эстетика там совершенно демоническая. Боже мой, какая безвкусица этот Манхеттен! Подобные циклопические саркофаги могут привидеться исключительно в состоянии белой горячки, но человек, не лишенный эстетического здоровья, протрезвев, немедленно сравнял бы с землёй всё это безобразие и построил бы что-нибудь приличное. Нью Йорк, дорогой Эдуард, – это пощёчина здравому смыслу. Довелось мне как-то беседовать с немкой лет тридцати, женщиной столь же восхитительной, как и местность, откуда она родом. Городок Констанц на Боденском озере, одним краем своим вдаётся в Швейцарскую конфедерацию. Не бывали?
– Бывал.
– Так вот, дама живёт точно в райском прянике. Разговорились о том, о сём. Между прочим зашла речь о путешествиях, об эмиграции. К слову пришёлся Нью Йорк. Она так и затрепетала вся, узнав о тамошнем моём проживании: «Ах Нью Йорк, ох Нью Йорк».
«Сумасшедшая, – думаю, – живёшь в сказке, а мечтаешь о торжище». В Нью Йорке меня посетила мысль, которая, между прочим, могла бы лечь в основу третьей части гётевского Фауста. Если бы Гёте воскрес в наше время, он непременно сочинил бы третью часть Фауста. Вообразите: герой, насытившись стройками и преобразованиями, которым посвящена часть вторая, к ужасу своему понимает, что человеческая масса не умеет распознать подлинного величия, но охотно поддаётся шарлатанству. И вот нечистый – гётевский Мефистофель, булгаковский Воланд, манновский сатана, не суть важно – предлагает своему избраннику подтрунить над родом человеческим. Он выбирает какой-нибудь город, достаточно заурядный или уродливый, чтобы производить отталкивающее впечатление на всякую здравочувствующую личность, и обрушивает на этот город золотые потоки. При этом в городе ничего существенно не меняется, в том смысле, что он не становится привлекателен сам по себе, но там начинают беспрестанно снимать фильмы, проводить концерты, выставки, шоу, перформансы, встречи на высшем уровне, изображения этого города тиражируются миллиардами, появляются майки, значки с городскими видами и надписями «Я люблю город N.» Проходит пятьдесят лет и миллионы людей со всего мира почитают за счастье сфотографироваться на фоне того самого моста или того самого забора, той самой канализации, того самого волнореза, той самой стены. Дьявольский хохот. Занавес!
– Вы, Сергей Павлович, пересказали основные методы работы с общественностью, Public Relations, PR-технологии.
– О том и речь, Эдуард. Пиар – это дьявольское искусство наших дней, магия, колдовство, принуждающее человека в его массовости принимать чёрное за белое, безобразное за прекрасное, низменное за возвышенное, глупость за прогрессивность, холуйство за гибкость. Люди превращаются в гибрид робота и обезьяны, я видел это своими глазами, поверьте мне.
– Верю. Только не могу понять, какого будущего Вы в таком случае хотите для России?
– Линейного.
– А точней?
– Хочу, чтобы отечество моё вырвалось наконец из чёртова круга перерождений. Сотнями лет мечемся между дикостью и цивилизацией.
– Вы западник?
– Нет, славянофил.
Клаас с трудом сдерживает улыбку:
– Так что же делать?
– Что делать да кто виноват – всё давно известно. Главное в другом: кто́ будет делать?
– И кто же?
– С чего начиналась земля русская? С варягов! «Страна у нас большая, а порядку в ней нет. Приходите и владейте нами». Варягов нужно звать. Сами не справимся.
– Это что же, Запад? Кладбище?
– Да, Запад.
– Но Вы же славянофил. А хотите Россию под Запад перекроить.
– Именно потому, что славянофил. Я свято верю в силу нашей земли. Россию невозможно перекроить под Запад, как ни старайся. Но нам нужно пройти тот же путь, что и Запад: прочь из средневековья, прочь от мракобесья, прочь от вековой дури, от холопства, от погромов, от бунтов, прочь от самовластья деспотов!
«Да, это не Осиртовский», – мурлычет про себя Клаас.
– То есть Вы с чистой совестью готовы сдать отчизну Наполеону или Карлу XII?
– Это ничего не даст. Они проиграют, как всегда. Надо действовать постепенно, хитростью, если хотите. Только кому оно надо? Масонам? Евреям? Западу? Если бы басни про заговор оказались былью, я бы ликовал.